Неточные совпадения
Враги! Давно ли друг
от друга
Их жажда крови отвела?
Давно ль они часы досуга,
Трапезу,
мысли и дела
Делили дружно? Ныне злобно,
Врагам наследственным подобно,
Как в страшном, непонятном сне,
Они друг другу в тишине
Готовят гибель хладнокровно…
Не засмеяться ль им, пока
Не обагрилась их рука,
Не разойтиться ль полюбовно?..
Но дико светская вражда
Боится ложного стыда.
Но в продолжение того, как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый
мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть
от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
Не загляни автор поглубже ему в душу, не шевельни на дне ее того, что ускользает и прячется
от света, не обнаружь сокровеннейших
мыслей, которых никому другому не вверяет человек, а покажи его таким, каким он показался всему городу, Манилову и другим людям, и все были бы радешеньки и приняли бы его за интересного человека.
Точно ли так велика пропасть, отделяющая ее
от сестры ее, недосягаемо огражденной стенами аристократического дома с благовонными чугунными лестницами, сияющей медью, красным деревом и коврами, зевающей за недочитанной книгой в ожидании остроумно-светского визита, где ей предстанет поле блеснуть умом и высказать вытверженные
мысли,
мысли, занимающие по законам моды на целую неделю город,
мысли не о том, что делается в ее доме и в ее поместьях, запутанных и расстроенных благодаря незнанью хозяйственного дела, а о том, какой политический переворот готовится во Франции, какое направление принял модный католицизм.
— Уму непостижимо! — сказал он, приходя немного в себя. — Каменеет
мысль от страха. Изумляются мудрости промысла в рассматриванье букашки; для меня более изумительно то, что в руках смертного могут обращаться такие громадные суммы! Позвольте предложить вам вопрос насчет одного обстоятельства; скажите, ведь это, разумеется, вначале приобретено не без греха?
А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при
мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного счастия, потому, что знаем его невозможность и равнодушно переходим
от сомнения к сомнению, как наши предки бросались
от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя и истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою…
— Да что же это я! — продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, — ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту… пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня
от одной
мысли наяву стошнило и в ужас бросило…
Мелькала постоянно во все эти дни у Раскольникова еще одна
мысль и страшно его беспокоила, хотя он даже старался прогонять ее
от себя, так она была тяжела для него! Он думал иногда: Свидригайлов все вертелся около него, да и теперь вертится; Свидригайлов узнал его тайну; Свидригайлов имел замыслы против Дуни. А если и теперь имеет? Почти наверное можно сказать, что да.А если теперь, узнав его тайну и таким образом получив над ним власть, он захочет употребить ее как оружие против Дуни?
Нет, нет, быть того не может! — восклицал он, как давеча Соня, — нет,
от канавы удерживала ее до сих пор
мысль о грехе, и они, те…
Оставшись одна, Соня тотчас же стала мучиться
от страха при
мысли, что, может быть, действительно он покончит самоубийством.
— Нет, вы, я вижу, не верите-с, думаете все, что я вам шуточки невинные подвожу, — подхватил Порфирий, все более и более веселея и беспрерывно хихикая
от удовольствия и опять начиная кружить по комнате, — оно, конечно, вы правы-с; у меня и фигура уж так самим богом устроена, что только комические
мысли в других возбуждает; буффон-с; [Буффон — шут (фр. bouffon).] но я вам вот что скажу и опять повторю-с, что вы, батюшка, Родион Романович, уж извините меня, старика, человек еще молодой-с, так сказать, первой молодости, а потому выше всего ум человеческий цените, по примеру всей молодежи.
Передумав все это теперь и готовясь к новому бою, он почувствовал вдруг, что дрожит, — и даже негодование закипело в нем при
мысли, что он дрожит
от страха перед ненавистным Порфирием Петровичем.
И хоть я и далеко стоял, но я все, все видел, и хоть
от окна действительно трудно разглядеть бумажку, — это вы правду говорите, — но я, по особому случаю, знал наверно, что это именно сторублевый билет, потому что, когда вы стали давать Софье Семеновне десятирублевую бумажку, — я видел сам, — вы тогда же взяли со стола сторублевый билет (это я видел, потому что я тогда близко стоял, и так как у меня тотчас явилась одна
мысль, то потому я и не забыл, что у вас в руках билет).
«Чем, чем, — думал он, — моя
мысль была глупее других
мыслей и теорий, роящихся и сталкивающихся одна с другой на свете, с тех пор как этот свет стоит? Стоит только посмотреть на дело совершенно независимым, широким и избавленным
от обыденных влияний взглядом, и тогда, конечно, моя
мысль окажется вовсе не так… странною. О отрицатели и мудрецы в пятачок серебра, зачем вы останавливаетесь на полдороге!
Но он все-таки шел. Он вдруг почувствовал окончательно, что нечего себе задавать вопросы. Выйдя на улицу, он вспомнил, что не простился с Соней, что она осталась среди комнаты, в своем зеленом платке, не смея шевельнуться
от его окрика, и приостановился на миг. В то же мгновение вдруг одна
мысль ярко озарила его, — точно ждала, чтобы поразить его окончательно.
Он очень страдал и теперь страдает
от мысли, что теорию-то сочинить он умел, а перешагнуть-то, не задумываясь, и не в состоянии, стало быть человек не гениальный.
Боль
от кнута утихла, и Раскольников забыл про удар; одна беспокойная и не совсем ясная
мысль занимала его теперь исключительно.
«Неужели, неужели, — мелькало в нем, — он лжет и теперь? Невозможно, невозможно!» — отталкивал он
от себя эту
мысль, чувствуя заранее, до какой степени бешенства и ярости может она довести его, чувствуя, что
от бешенства с ума сойти может.
И почему именно сейчас, как только он вынес зародыш своей
мысли от старухи, как раз и попадает он на разговор о старухе?..
— Я не дам себя мучить, — зашептал он вдруг по-давешнему, с болью и с ненавистию мгновенно сознавая в себе, что не может не подчиниться приказанию, и приходя
от этой
мысли еще в большее бешенство, — арестуйте меня, обыскивайте меня, но извольте действовать по форме, а не играть со мной-с! Не смейте…
Он страдал тоже
от мысли: зачем он тогда себя не убил? Зачем он стоял тогда над рекой и предпочел явку с повинною? Неужели такая сила в этом желании жить и так трудно одолеть его? Одолел же Свидригайлов, боявшийся смерти?
Потом я было опять забыл, но когда вы стали вставать, то из правой переложили в левую и чуть не уронили; я тут опять вспомнил, потому что мне тут опять пришла та же
мысль, именно, что вы хотите, тихонько
от меня, благодеяние ей сделать.
Наконец вздрогнул, весь исполнился испуга: ему вдруг пришло на
мысль, что она умирает
от голода.
Это был человек лет тридцати двух-трех
от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица.
Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.
Он торжествовал внутренне, что ушел
от ее докучливых, мучительных требований и гроз, из-под того горизонта, под которым блещут молнии великих радостей и раздаются внезапные удары великих скорбей, где играют ложные надежды и великолепные призраки счастья, где гложет и снедает человека собственная
мысль и убивает страсть, где падает и торжествует ум, где сражается в непрестанной битве человек и уходит с поля битвы истерзанный и все недовольный и ненасытимый.
— Как, ты и это помнишь, Андрей? Как же! Я мечтал с ними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы,
мысли и… чувства тоже, тихонько
от тебя, чтоб ты на смех не поднял. Там все это и умерло, больше не повторялось никогда! Да и куда делось все — отчего погасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потрясений не было у меня; не терял я ничего; никакое ярмо не тяготит моей совести: она чиста, как стекло; никакой удар не убил во мне самолюбия, а так, Бог знает отчего, все пропадает!
Никто не знал и не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, только лежит да кушает на здоровье, и что больше
от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и
мысли в голове. Так о нем и толковали везде, где его знали.
«Что, если б кто-нибудь слышал это?.. — думал он, цепенея
от этой
мысли. — Слава Богу, что Захар не сумеет пересказать никому; да и не поверят; слава Богу!»
Но лишь только он затрепещет
от любви, тотчас же, как камень, сваливается на него тяжелая
мысль: как быть, что делать, как приступить к вопросу о свадьбе, где взять денег, чем потом жить?..
Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать
от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна
мысль об этом приводила барина его в ужас.
Она даже видела и то, что, несмотря на ее молодость, ей принадлежит первая и главная роль в этой симпатии, что
от него можно было ожидать только глубокого впечатления, страстно-ленивой покорности, вечной гармонии с каждым биением ее пульса, но никакого движения воли, никакой активной
мысли.
Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык
от ее удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновение сдернул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? — терзался предположением, что, пожалуй, он останется обедать и тогда нельзя будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это стоило некоторых издержек, — вот единственная
мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.
Если же то была первая, чистая любовь, что такое ее отношения к Штольцу? — Опять игра, обман, тонкий расчет, чтоб увлечь его к замужеству и покрыть этим ветреность своего поведения?.. Ее бросало в холод, и она бледнела
от одной
мысли.
Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с другими женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась
от естественного проявления
мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.
Брови придавали особенную красоту глазам: они не были дугообразны, не округляли глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем ниточками — нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше другой,
от этого над бровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то говорило, будто там покоилась
мысль.
— Мечта! мечта! — говорил он, отрезвляясь, с улыбкой,
от праздного раздражения
мысли. Но очерк этой мечты против воли жил в его памяти.
Он задрожит
от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого огня светится в ее глазах, как отголосок переданной ей
мысли звучит в речи, как
мысль эта вошла в ее сознание и понимание, переработалась у ней в уме и выглядывает из ее слов, не сухая и суровая, а с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина, на светлое дно ее жизни.
Она
от ужаса даже вздрогнет, когда вдруг ей предстанет
мысль о смерти, хотя смерть разом положила бы конец ее невысыхаемым слезам, ежедневной беготне и еженочной несмыкаемости глаз.
Иногда в ней выражалось такое внутреннее утомление
от ежедневной людской пустой беготни и болтовни, что Штольцу приходилось внезапно переходить в другую сферу, в которую он редко и неохотно пускался с женщинами. Сколько
мысли, изворотливости ума тратилось единственно на то, чтоб глубокий, вопрошающий взгляд Ольги прояснялся и успокоивался, не жаждал, не искал вопросительно чего-нибудь дальше, где-нибудь мимо его!
Чем государство основательнее в своих правилах, чем стройнее, светлее и тверже оно само в себе, тем менее может оно позыбнуться и стрястися
от дуновения каждого мнения,
от каждой насмешки разъяренного писателя; тем более благоволит оно в свободе
мыслей и в свободе писаний, а
от нее под конец прибыль, конечно, будет истине.
— Не подъезжай, пожалуй; рассказы таковые я слыхала; а коли ты худого не
мыслишь, чего же ты
от меня хочешь?
Труд сего писателя бесполезен не будет, ибо, обнажая шествие наших
мыслей к истине и заблуждению, устранит хотя некоторых
от пагубныя стези и заградит полет невежества; блажен писатель, если творением своим мог просветить хотя единого, блажен, если в едином хотя сердце посеял добродетель.
С таковыми
мыслями поехал приятель мой к своему месту. Сколь же много удивился я, узнав
от него, что он оставил службу и намерен жить всегда в отставке.
Разум мой вострепетал
от сея
мысли, и сердце мое далеко ее
от себя оттолкнуло.
— Услышал господь молитву мою, — вещал он. — Достигли слезы несчастного до утешителя всех. Теперь буду хотя знать, что жребий мой зависеть может
от доброго или худого моего поведения. Доселе зависел он
от своенравия женского. Одна
мысль утешает, что без суда батожьем наказан не буду!
Но если, говорил я сам себе, я найду кого-либо, кто намерение мое одобрит, кто ради благой цели не опорочит неудачное изображение
мысли; кто состраждет со мною над бедствиями собратии своей, кто в шествии моем меня подкрепит, — не сугубый ли плод произойдет
от подъятого мною труда?..
Лука Лукич. Что ж мне, право, с ним делать? Я уж несколько раз ему говорил. Вот еще на днях, когда зашел было в класс наш предводитель, он скроил такую рожу, какой я никогда еще не видывал. Он-то ее сделал
от доброго сердца, а мне выговор: зачем вольнодумные
мысли внушаются юношеству.
Папа сидел со мной рядом и ничего не говорил; я же захлебывался
от слез, и что-то так давило мне в горле, что я боялся задохнуться… Выехав на большую дорогу, мы увидали белый платок, которым кто-то махал с балкона. Я стал махать своим, и это движение немного успокоило меня. Я продолжал плакать, и
мысль, что слезы мои доказывают мою чувствительность, доставляла мне удовольствие и отраду.
Я не мог прийти в себя
от мысли, что вместо ожидаемого рисунка при всех прочтут мои никуда не годные стихи и слова: как родную мать, которые ясно докажут, что я никогда не любил и забыл ее.
Я стал смотреть кругом: на волнующиеся поля спелой ржи, на темный пар, на котором кое-где виднелись соха, мужик, лошадь с жеребенком, на верстовые столбы, заглянул даже на козлы, чтобы узнать, какой ямщик с нами едет; и еще лицо мое не просохло
от слез, как
мысли мои были далеко
от матери, с которой я расстался, может быть, навсегда.